Шрифт:
В ее поведении прослеживается параллель с тем, как вели себя женщины в 1840-х годах, когда менструация была запретной темой. По-видимому, Амелия какими-то словами сообщала Генри Томасу, что будет «нездорова» в ближайшие пять или шесть дней, но ее робость объяснялась ханжеством и женской деликатностью. Джуд ничего не говорит мне, потому что не в силах этого произнести; она не использует это слово или его синонимы, означающие, что минул очередной месяц, а к тому времени, как минет еще один, ей исполнится тридцать семь. Думаю, она убеждена, что в глубине души я расстроен, но ради нее скрываю свое разочарование. И никакие заверения, что мне все равно, не помогают. Когда мы впервые были вместе, и потом, после нашей свадьбы, я видел упаковку «Тампакса» в ванной или картонную трубочку, плавающую в унитазе, но теперь Джуд прячет все свидетельства, словно действительно живет в прошлом. Единственный признак ее менструации — несчастные глаза.
Никто на нас не смотрит, но в любом случае мне все равно, и я беру ее руку, подношу к губам и целую. У Джуд красивые руки, длинные и тонкие, с почти незаметными суставами и с миндалевидными ногтями, всегда не накрашенными. Для нас целовать руки — это эротика (она тоже целует мои), но иногда просто нежность, знак того, что я рядом и что все будет хорошо. Но будет ли? Если «все хорошо» означает ребенка, то мне кажется, что все, скорее всего, будет плохо.
У железнодорожной станции Хаддерсфилд с довольно внушительным викторианским вокзальным зданием мы садимся в такси, и оно за двадцать минут доставляет нас в Годби. К моему облегчению — но не хозяина, судя по многословным извинениям, которые он оставил, — владельца Годби-Холла, компьютерного магната по фамилии Бретт, вызвали в Брэдфорд на срочное совещание. Его жена, по словам открывшей дверь иностранной прислуги, уехала к больной матери в Скарборо и взяла с собой ребенка. Как бы то ни было, это меня радует. Одна из моих миссий в жизни — прятать детей от Джуд, хотя на самом деле я не знаю, действительно ли вид ребенка расстраивает ее или мне просто кажется, что должен расстроить.
Годби-Холл явно нуждается в покраске — белые стены и колонны все в черных и зеленых потеках, в тех местах, где вода выплескивалась из водостоков. Думаю, что во времена Генри Томаса дом был черным от сажи из заводских труб. Внутри все какое-то анемичное — белая краска на стенах, блеклые ковры на блеклых паркетных полах — и как будто холодное, хотя центральное отопление включено на полную катушку. Девушка — она немка и говорит на превосходном английском, хотя и с сильным акцентом — ведет нас на третий этаж, где раньше располагались дневная и ночная детские. У меня вызывает восхищение, причем не впервые, что викторианцы и их предшественники умудрялись помещать детей как можно дальше от своих комнат.
Я начинаю жалеть, что Джуд приехала со мной, хотя именно она настаивала на этом. Правда, в комнате ничто не указывает на тот факт, что раньше она была ночной детской. Теперь это спальня иностранной прислуги; один конец комнаты отгорожен, и там устроена ванная, и если не считать некоторого беспорядка, то внутреннее убранство такое же блеклое, как и во всем доме. Розовое пуховое одеяло на неприбранной кровати скомкано и свисает с одного края. В комнате есть стенной шкаф для одежды и встроенный туалетный столик, который девушка называет умывальным столиком; его поверхность заставлена разнообразной косметикой, баночками, флакончиками и тюбиками. Я пытаюсь представить, где располагались две детские кроватки и что еще могло быть в комнате. Игрушки? Книги? Наверное, нечто подобное «умывальному столику», возможно, рукомойник с лекарствами для бедняжки Билли. Интересно, пользовались ли на верхних этажах Годби-Холла свечами, или предпочитали лампы, в которых горело рапсовое масло? Внизу, должно быть, пользовались лампами, а здесь, скорее всего, свечами. Теперь я вспоминаю, как в одном из писем Амелия упоминает о том, что зажигала свечу, когда ночью поднималась к Билли.
Джуд выглядывает в одно из подъемных окон, и я присоединяюсь к ней. Мы любуемся пейзажем: зеленые холмы, темнеющий лес, а на переднем плане — деревня Годби, отмытая от сажи и сверкающая чистотой в лучах холодного мартовского солнца. Ветер такой сильный, что даже с такого расстояния мы видим, как бешено вращается флюгер на церкви. Дома, построенные для работников фабрики, похоже, превратили в жилье для молодых, стремящихся к карьерному росту людей: новая фасадная краска и яркая черепица, зеленые лужайки и кустарник на заднем дворе. Я представляю, как Генри забирался коленками на сиденье у окна или оттоманку и смотрел на знакомый пейзаж, а затем, должно быть, подкрадывался к кровати брата, чтобы насладиться видом крови на подушке.
— Младший брат, Билли, он ведь умер, да? — спрашивает Джуд и бросает печальный взгляд в угол, где, по моим предположениям, могла стоять кроватка. — Сколько ему было лет?
— Шесть.
Девушка-иностранка явно ошеломлена; она спрашивает, почему ребенку не давали антибиотики. Ради справедливости следует отметить, что она ничего не знает о той истории и думает, что Билли умер двадцать или тридцать лет назад.
— Это случилось сто пятьдесят лет назад, даже больше ста пятидесяти, — объясняю я, — лекарства от туберкулеза тогда не было. Он кашлял, харкал кровью, худел, слабел, а зимой тысяча восемьсот сорок четвертого года умер.
— Но мальчиков, кажется, было двое? — Девушка берет с «умывального столика» флакон и брызгает его содержимым на внутреннюю сторону запястья. — Что случилось с другим?
— Он вырос и стал лейб-медиком королевы — не нынешней, а ее прабабки. У него было шестеро детей, и ему пожаловали титул пэра.
— Почему он не заболел туберкулезом?
— Не знаю.
— Если бы в девятнадцатом веке заболевал каждый, кто контактировал с больным туберкулезом, то Англия обезлюдела бы.
Это преувеличение, но я знаю, что имеет в виду Джуд. Девушка спрашивает, умер ли кто-нибудь из детей Генри.
— Один ребенок. Второй сын. — Я нервничаю, рассказывая в присутствии Джуд о детях, выживших и умерших в юном возрасте, однако она выглядит безмятежной, а печаль ушла из ее глаз. — Его звали Джордж, и он умер в тысяча девятьсот восьмом, на год раньше отца. Но отцу было семьдесят два, а ему одиннадцать.
— Тоже от туберкулеза? — не успокаивается девушка.
— Не исключено, но я так не думаю. Скорее всего, от лейкемии, хотя я могу только догадываться.
Внезапно меня начинает тошнить от всего этого — от комнаты, от осознания того, что мальчики спали в ней, что Билли здесь страдал и умер, — и я предлагаю выйти и прогуляться по саду.